В старой песенке поется:
После нас на этом свете
Пара факсов остается
И страничка в интернете...
      (Виталий Калашников)
Главная | Даты | Персоналии | Коллективы | Концерты | Фестивали | Текстовый архив | Дискография
Печатный двор | Фотоархив | Живой журнал | Гостевая книга | Книга памяти
 Поиск на bards.ru:   ЯndexЯndex     
www.bards.ru / Вернуться в "Печатный двор"

19.10.2014
Материал относится к разделам:
  - Персоналии (интервью, статьи об авторах, исполнителях, адептах АП)

Персоналии:
  - Галич (Гинзбург) Александр Аркадьевич
Авторы: 
Карабчиевский Ю.

Источник:
Карабчиевский, Ю. И вохровцы и зэки / Ю. Карабчиевский // Время и мы. – 1982. – № 65. – С. 144–160.
 

И вохровцы и зэки

Заметки о песнях Александра Галича

 

1

 

Было время, когда песни Александра Галича публиковались в журнале "Юность". За много не поручусь, но одну я помню точно, там был еще портрет и несколько добрых слов. Разные бывали времена на нашей памяти, такие, что порой и поверить трудно. Как говорил один старый коммерсант, было время, когда в сахар подмешивали соль, а было, когда в соль подмешивали сахар... Но вот что интересно: факт публикации я запомнил, а что за песня, забыл. И теперь, перебирая мысленно все известные мне песни Галича, я не могу найти ни одной, чтобы вставить ее в журнал, даже с учетом того либерального времени, когда в соль уже стеснялись подмешивать сахар. Галич писал з а п р е щ е н н ы е песни – вот первая неизбежная его характеристика.

Когда-нибудь найдется любитель систематики и напишет историю наших запретов по годам, а лучше по месяцам. Подсчитав среднее число упоминаний того или иного имени или понятия, он установит примерные даты. Тогда-то запретили, тогда-то разрешили. Или: еще не разрешено. Или: не будет разрешено никогда. Но хотелось бы мне, чтобы в этом грядущем исследовании была отражена и одна боковая тема: непредвиденные последствия разрешений. К примеру, разрешили об выпить рюмку, – а уж кто-то, глядишь, написал о повальном пьянстве. Разрешили о некоторых трудностях жизни, – а уж мы читаем о невозможности жить. Потому что всякие границы и рамки не только ограничивают то, что внутри, – они еще и определяют то, что снаружи.

Автор и исполнитель запрещенных песен, как ни унизительно это признать, до появления соответствующей реляции был благополучным советским писателем, автором достаточно плохих пьес и сценариев. Но вот нам спустили сверху дозволение слегка изменить общественный взгляд – и, рванувшись за рамки, возник Александр Галич. Разрешили немного о лагерях – и вот уже п о л с т р а н ы сидит в кабаках, пропивая реабилитантскую пенсию. Позволили чуточку об отдельных нарушениях – и выплыло тяжкое слово п а л а ч , густо, по две штуки на строчку, до привычки, до оскомины, до тошноты, до того, чтобы стать таким же обыденным, как т о г д а обыденным было и занятие палача. Разрешили... Но дальше этот рефрен и не нужен. Не разрешали, не позволяли, не допускали ни слова о нынешних. А уже поздно, уже не имеет значения, выпустили пташку на волю, теперь попробуйте объясните, до какого столба ей летать.

 

Она вещи собрала, сказала тоненько:

– А что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою.

Тебя ж не Тонька завлекла губами мокрыми,

А что у папы у ее топтун под окнами.

А что у папы у ее дача в Павшине,

А что у папы холуи – секретаршами,

А что у папы у ее пайки цековские,

А по праздникам кино с Целиковскою!..

 

2

 

Наша эпоха надежд и свершений порождает много различных уродств, и косвенные последствия рабской жизни бывают порой нелепей и досадней прямых. В устных и письменных обсуждениях, в обзорах, появляющихся на Западе, часто производится четкое разделение, причем порой для одного и того же автора: высокий балл для всего ненапечатанного и низкий – для опубликованных произведений, даже если по художественным достоинствам они стоят на голову выше. Эта детская прямолинейность суждений могла бы умилять своей непосредственностью, когда бы она не была опасна. Ведь если судить по формальным, негативным признакам (не напечатано), то любой графоман – автор самиздата. Списки "вольной русской литературы" переполнены именами дилетантов и графоманов, и не думаю, чтобы редкие профессиональные литераторы радовались, видя себя в этих списках. К сожалению, а может быть, к счастью, в искусстве ничего не дает гарантии, ни то, что разрешили, ни то, что запретили.

И однако... Так ведь можно дойти и до пользы запретов. Нет, конечно же, дело не в том, что разрешенное в принципе лучше запрещенного, а в том, что запрещенное не достаточно хорошо. И тут, быть может, в первую очередь виновата как раз инерция запретов. Вырвавшись из-под глаза цензуры, внешней и внутренней, дорвавшись наконец до свободы, мы просто не знаем, за что ухватиться сначала, глаза разбегаются. И хватаем, что на поверхности: прямые проклятья, физиологию, мат. (Я не против мата, даже, может быть, за, но я против того, чтобы мат был мерилом и выразителем свободы слова.) Мы спешим, нам некогда подняться до образа, свобода стоит у нас за спиной и давит на плечи, как прежде несвобода. Но то был привычный, домашний гнет, мы знали, как жить, как изворачиваться, и шкалу ценностей тоже знали и уверенно ставили себе оценки. А здесь, за рамками, все чужое, все непонятное, не отчего оттолкнуться: мы-то остались прежними...

Удача Александра Галича во многом объясняется тем, что Галич, перейдя границу разрешенности, сменил не только жанр, но и свое обличье: другой автор, другой человек. Это было чудом, и так мы его и восприняли, как чудо, как подарок и неожиданную радость. Радостью была полная свобода от страхов и от иллюзий, подарком был высокий профессионализм, точность детали, всепроникающий юмор.

И здоровая, добротная злость.

 

Я живу теперь в дому – чаша полная.

Даже брюки у меня, и те на молнии.

А вино у нас в дому – как из кладезя.

А сортир у нас в дому – восемь на десять.

А папаша приезжает сам к полуночи.

Холуи да топтуны тут все по струночке.

Я папаше подношу двести граммчиков,

Сообщаю анекдоты про абрамчиков...

 

Не забудем, что это пелось не в Швейцарии, а под нашим родным московским небом. Представим себе это, напряжем воображение, и мы поймем, что в тех прямолинейных суждениях (напечатано – ложь, не напечатано – правда), по крайней мере в их критической части, есть немалая доля справедливости. Что бы мы ни ворчали у себя в углах, так, как Галич, публично, никто не скажет, и не только не позволят, а и сам не захочет.

 

Пару лет в покое шатком

Проживали А, И, Б.

Но явились трое в штатском

На машине КГБ.

Всех троих они забрали.

Обозвали их на "Б"...

 

Нет, к такому мы не привыкли, мы привыкли к другому. У нас даже самый беспамятный пьяница помнит, кого можно, кого нельзя, и кроет продавщицу, евреев, соседа, а дальше уже переходит на китайцев. И писатели, наши доблестные деревенщики, которым сегодня дозволен передний край, самые смелые из них и одаренные, самые одержимые вдохновением четко знают предел, край края и строят свой органический мир с учетом высших сил справедливости, располагающихся на разных уровнях, но всегда не выше райкома партии.

Галич в эти игры не играет. Он ничем, кроме правды, не ограничен и никому не приносит извинений. Он свободный человек, и он может все.

 

Тишина на белом свете, тишина.

Я иду и размышляю неспеша:

То ли стать мне президентом США,

То ли взять да и окончить ВПШ!

 

3

 

Оказалось, что ему счастливым образом доступен любой вообразимый ракурс. И к чести его надо сказать, что он не злоупотребил этой возможностью и в подавляющем большинстве своих миниатюр широкому взгляду и общему плану предпочел репортаж из житейского пекла, где герой и слушатель – лицом к лицу.

 

А Парамонова, гляжу, в новом шарфике.

Как увидела меня, вся стала красная.

У них первый был вопрос "свободу Африке!" –

А потом уж про меня в части "разное".

Тут как про Гану – все в буфет за сардельками.

Я и сам бы взял кило, да плохо с деньгами.

А как вызвали меня, я свял от робости.

А из зала мне: "Давай все подробности!"

 

Бессмысленная, нелепая, невозможная мешанина из убогих чувств, нищеты, демагогии, привычного вранья, подетального быта – какая-то фантасмагория тоски и глупости предстает нам из песен Александра Галича и смешит нас, но и волнует безумно, потому что все это узнаваемо, все – наша подлинная жизнь.

 

И тогда прямым путем в раздевалку я

И тете Паше говорю, мол буду вечером.

А она мне говорит: "С аморалкою

Нам, товарищ дорогой, делать нечего.

И племянница моя, Нина Саввовна,

Она думает как раз то же самое.

Она всю свою морковь нынче продала

И домой по месту жительства отбыла".

Вот те на!

 

Что же такое произошло? А то и произошло, что явился человек с гитарой, достаточно одаренный и достаточно смелый, чтобы продемонстрировать нам полную свободу творчества, – то, чего так и не смогла литература. Действительно, вот те на! И, конечно, Галич – это радостное явление, но это еще и тревожный знак, свидетельство того, в чем мы боимся признаться.

Двадцать лет кружений вокруг иллюзорной свободы словно бы отцентрифугировали российскую словесность, разделив ее на две отдельные фракции. И теперь, если правда, – то нет искусства, в лучшем случае что-то около, а если искусство, – то нет правды, в лучшем случае – тишайшая ее половина. Мы, конечно, стараемся этого не замечать, мы так стосковались по любой подлинности, что за каждую мелочь благодарны автору: за бедность крестьянина, за пьянство рабочего, за плохое настроение интеллигента... А с другой стороны, таким редким явлением стал настоящий профессионализм, что, сталкиваясь с живым самостоятельным словом, мы неизменно приходим в восторг, даже если это слово так самостоятельно, что забыло, какому понятию принадлежало...

Галич выбрал узкий и "легкий" жанр, но в нем он добился предельного соответствия между словом и фактом.

Мир его песен, игровой и гротескный, – это, конечно, не слепок с реальности, скорее – ее отображение на плоскости. Но здесь, на карикатурной плоскости, все движение происходит легко и естественно и узнаваемо в каждой детали.

 

У жене моей спросите, у Даши,

У сестре ее спросите, у Клавки.

Ну ни капельки я не был поддавши,

Разве только что маленько с поправки.

 

Только принял я грамм сто для почина,

Ну не более чем сто, чтоб я помер,

Вижу, к дому подъезжает машина,

И гляжу, на ней обкомовский номер.

 

Это типичное для Галича развитие действия: точно спародированный повседневный быт сталкивается с некоторым спущенным сверху условием ("в ДК идет заутреня в защиту мира"), происходит неожиданный взрыв-скандал – и вот уже благополучный герой-работяга кроет с эстрады израильскую военщину от имени матери-одиночки. Причем Галич умеет прекрасно разрешить любые подобные ситуации.

 

Тут отвисла у меня прямо челюсть.

Ведь бывают же такие промашки!

Этот сучий сын, пижон порученец

Перепутал в суматохе бумажки. И не знаю, продолжать или кончить.

Вроде в зале ни смешочков, ни вою.

Первый тоже, вижу, рожи не корчит,

А кивает мне своей головою.

 

Изо всей этой массы житейских подробностей и привычных наших возлюбленных штампов, из этой чудовищной кучи-малы Галич, перемешав ее хорошенько, как фокусник, вытаскивает еще и мораль, тоже, разумеется, пародийную.

 

А у психов жизнь –

Так бы жил любой.

Хочешь – спать ложись,

А хочешь – песни пой.

Предоставлено

Им вроде литера,

Кому от Сталина,

Кому от Гитлера.

 

И в другой песне:

 

Она выпила дюрсо, а я перцовую

За советскую семью образцовую.

 

И еще:

 

По площади по Трубной

Идет он, милый друг,

И все ему доступно,

Что видит он вокруг.

Доступно кушать сласти

И газировку пить.

Лишь при советской власти

Такое может быть!

 

4

 

Пародия на действительность... Странная вещь. Не всякая действительность поддается пародии, как и не всякая литература. Отчего-то не удавались пародии на Пушкина, и уверен, никогда не удадутся на Мандельштама. Есть литература, которая в любой ситуации, на самом высоком патетическом взлете учитывает всю многосмысленность слова всю многоплановость действия. Пародия уже как бы содержится внутри произведения, она поглощена и преодолена и потому самостоятельная ее жизнь невозможна.

Это одна сторона вопроса.

Но есть и другая, противоположная.

Неожиданно в высокий ряд непародируемых попадает, например, и Евгений Евтушенко. Этот как раз настолько не видит реальности и настолько не чувствует природы слова, что не оставляет пародисту никакой возможности. Самим автором уже сделано все, чтобы стих был предельно смешным и двусмысленным:

 

Профессор, вы очень не нравитесь мне,

А я вот понравился вашей жене...

Давайте думать о большом и малом...

Вкалывал я, сам себе мешая,

И мозги свихнул я набекрень...

 

Таких автопородий примерно столько, сколько у Евтушенко стихов.

Вот сюда, к Евгению Евтушенко, примыкает по свойствам пародийности и вся коллективная наша жизнь. В этом смысле он верно ее отразил, не как автор и поэт, а как определенная личность. Все попытки дать гротескное, фарсовое изображение нашего общего в ц е ло м до сих пор спотыкались и будут спотыкаться впредь о пародийность и фарсовость самого материала. Наша действительность уже есть пародия на самое себя, на здравый смысл, и поэтому даже талантливое ее передразнивание не откроет никакого нового качества, ничего не добавит к нашим ощущениям. Любой из нас – не социолог, не сатирик – может назвать сколько угодно реальных фактов, выходящих за рамки всякой фантазии. Наше смешное смешней сочиненных шуток, как наше страшное страшней придуманных ужасов. Нет, снаружи глобально, оптом – нас не возьмешь.

 

Галич это очень хорошо понимает и потому в лучших своих произведениях он идет не сверху и не извне, а снизу и изнутри ситуации. Общие места есть общие места, для них достаточно упоминания, и только с л у ч а й достоин образа и подробного разговора.

Здесь он, конечно, наследник Зощенко, даже формальное сходство бесспорно, если иметь в виду не внешнюю форму, а основную характеристику содержания.

Все исходные обстоятельства реальны и легко узнаваемы. Герой окарикатурен и уплощен, но в общем тоже вполне реален и, как правило, достоин сочувствия, пусть шутливого, пусть снисходительного, но не враждебности. Стилизованный рассказ от имени или рядом с героем, простое естественное развитие действия и неожиданный непременный скандал, что-то необратимо меняющий в герое: настроение, взгляды, отношение к людям. И главное различие как раз в природе скандала. У Зощенко скандал происходит от столкновения героя с некими обстоятельствами, внутренними по отношению к быту, то есть с обстоятельствами того же плана, что и сам герой. Необходимый ассоциативный объем заключен не столько в самой ситуации, сколько в особом строе языка, в словах, а еще более – в пропусках слов, "в брюссельском кружеве, в пробелах, в прогулах". У Галича скандал прямее, грубей, спровоцированней. И жанр все же иной, и цели иные, и иное страшное знание. И сталкиваются у него не быт и быт, а быт, пусть примитивный, но живой, – и внешняя по отношению к любой жизни бездушная тупая машина.

 

Посмеялись и забыли,

Крутим дальше колесо.

Нам все это вроде пыли,

Но совсем не вроде пыли

Дело это для ОСО.

 

Человеку, втянутому в это вращение, не то что пожить – поболеть, умереть не дадут спокойно, потому что и болезнь и даже смерть – это тоже проявление жизни.

 

Центральная газета

Оповестила свет,

Что больше диабета

В стране советской нет.

Поверь, что с этим, кореш,

Нельзя озорничать.

Пойми, что ты позоришь

Родимую печать!

 

В этой несовместимости нежизни и жизни, в их постоянном столкновении на всех уровнях, в том числе и на самом простейшем (а на самом простейшем как раз выходит наглядней и ярче), в этом неизбежном непрерывном скандале – весь пафос лучших произведений Галича. Здесь автор четко определен, позиция его абсолютно ясна и не допускает двух толкований.

 

5

 

Артистичен ли Галич? Пожалуй, не очень. Стиль его песен резковат, жестковат. Его исполнение не чуждо игры, иногда более, иногда менее удачной, но вряд ли это назовешь артистизмом. В этом смысле у него есть счастливые соперники. Я уже не говорю об Окуджаве, его имя вообще вне данного контекста, но Высоцкий... Уж он-то безусловно артист: маска, голос, темперамент. А быт у него тот же и та же стилизация, и почти тот же самый герой. И значит, все преимущества на стороне Высоцкого. Все, кроме главного.

Тот же быт у Высоцкого, да не тот: он ограничен, замкнут сам на себе, для него не существует внешнего мира, из него нет ни выхода ни входа. И герой никогда не возвышается над обстоятельствами, ничего не видит дальше них и не способен ни на какие даже пародийные выводы. Но и автор тоже не возвышается над героем и ничего кроме не имеет сказать. Мировосприятие героя и автора – это мировосприятие человека толпы, с его злостью, всегда горизонтально направленной, с его отношением к социальным бедам как к неким безличным стихийным бедствиям, с его удивительным словарем, таким, чтобы все сказав, ничего не сказать. В этом смысле Высоцкий – действительно народный поэт, не изобразитель, а выразитель, и любовь к нему массы заслужена и понятна. Его жанровые миниатюры бывают очень талантливы, а блатные песни просто уникальны, но любое приближение к социальной тематике выдает ограниченность человека толпы – отчасти естественную, отчасти искусственную, а порой даже очень искусную.

Высоцкий поет разрешенные песни, и неважно опубликованы они, или нет, это их внутреннее принципиальное качество. Удивляешься: такие мирные слова, чего их орать-то, чего скандалить, зачем ломиться в открытую дверь? И лишь со временем понимаешь, что только в надрыве и крике вся суть, что другой здесь и быть не должно.

Вот песня о цветах на нейтральной полосе. Граница! Это же такая тема – волосы заранее шевелятся. И вот вроде бы... Но вроде и нет. Смысл, скорее, в том, что как это плохо, пока еще границы и у нас, и у них, а также взаимное недоверие, как это пока еще, к сожалению...

"Товарищи ученые, Эйнштейны драгоценные!" – долгожданная песня о "научной" картошке, ну сейчас вдарит, ну завернет... А сводится все к беззубому припеву: "небось, картошку все мы уважаем, когда с сольцой ее намять!" – да не беззубому даже, а, скорее, зубастому, только с той, с другой стороны. Мол смешно, но справедливо, хочешь жрать – добывай сам, никто тебе не обязан и никто не виноват.

И наконец, спорт – чистое занятие:

 

Профеесионалам

По разным каналам

То много, то мало –

На банковский счет.

А наши ребята

За ту же зарплату

Уже троекратно

Выходят вперед!

За ту же, значит, зарплату.

 

Если вы скажете, что это шутка, то я скажу, что в ней ровно столько же юмора, сколько в песне "Широка страна моя родная" или в "Марше энтузиастов". Тоже ведь по-своему смешные произведения...*

А ведь можно о профессионалах и по-другому, чуть-чуть менее идиллически. То есть даже не менее, а точно так же и почти в таких же точно словах, и различие-то всего лишь в том, что произносит их не взволнованный автор, а взволнованный персонаж.

И снова, дорогие товарищи телезрители, дорогие наши болельщики, вы видите на ваших экранах, как вступают в единоборство центральный нападающий из английской сборной, п р о ф е с с и о н а л из клуба "Стар" Боби Лейтон и наш замечательный мастер кожаного мяча, а с п и р а н т педагогического института Владимир, Володя Лямин, капитан и любимец нашей сборной...

И сразу без перерыва и перехода вступает в действие сам герой, аспирант за ту же зарплату:

 

Он мне все по яйцам целится,

Этот Боби, сука рыжая.

Он у них за то и ценится,

Мистер-шмистер, ставка высшая.

Я ему по-русски, рыжему:

– Как ни целься, выше, ниже ли,

Ты ударишь – я, бля, выживу.

Я ударю – ты, бля, выживи!

 

Это, может быть, лучшее произведение Галича. Вещь на удивление многоплановая и живая, не песня – целая пьеса (дорвался-таки драматург!), и все действующие лица как на ладрни. И наш тактический-стратегический аспирант, и их коварный-продажный мистер, и наш объективный, хотя и увлекающийся комментатор, и ихний переменчивый французский судья. И конечно, к нашим услугам мораль, то самое вожделенное обобщение, к которому мы тяготеем с детства:

 

Да, игрушку мы просерили,

Прозюзюкали, прозяпали.

Хорошо бы, бля, на севере.

А ведь это ж, бля, на Западе!

Ну пойдет теперь мурыживо:

Федерация, хренация...

Как мол ты не сделал рыжего,

Где ж твоя квалификация?

Вас, засранцев, опекаешь и растишь,

А вы, суки, нам мараете престиж.

Ты ж советский, ты же чистый, как кристалл.

Начал делать – так уж делай, чтоб не встал.

Духу нашему спортивному

Цвесть везде!

Я скажу им по-партийному:

– Будет сде!

 

6

 

Быть может, это покажется странным, но если бы изо всех возможных примеров, демонстрирующих мастерство Галича, мне предложили привести один, я бы выбрал вот такой куплетик:

 

И не где-нибудь в Бразилии маде,

А написано ж внизу на наклейке,

Что мол маде в СССР, в маринаде,

В Ленинграде, рупь четыре копейки.

 

Казалось бы, ну хорошо, ну остроумно, но что тут такого особенного? А я убежден, что такая перестановка: неожиданное и живое "в СССР, в маринаде" вместо ожидаемого и линейного "в СССР, в Ленинграде" – доступна только настоящему мастеру.

И конечно же, всей атрибутикой стиха Галич владеет виртуозно. Но только у него эта современная техника использу ется не как поэтическое средство (да она и никогда не поэтическое средство), а скорее, как комедийно-драматургическое так же, как в сюжете его песен сталкиваются слова и звуки подчеркивая ее пародийный смысл.

 

Малосольный огурец

Кум ж е в а л в н и м а т е л ь н о .

Скажет слово – и поест.

Морда вся в апатии.

Был, сказал он, г о в н а , с ъ е з д

С л а в н о й н а ш е й п а р т и и.

Про Китай и при Лаос

Г о в о р и л и п р е н и я,

Но особо встал вопрос

Про отца и гения.

Кум докушал огурец

И закончил с мукою:

О к а з а л с я н а ш о т е ц

Н е о т ц о м, а с у к о ю.

Полный, братцы, атакуй.

П а н и х и д а с т а н ц а м и.

И приказано статуй

За ночь снять на станции.

 

(Разрядка моя. – Ю.К.)

 

Эта песня о разрушении "статуя" замечательна во многих отношениях. Здесь не только кинематографическая зримость и далеко идущая многозначность детали, но и совершенно неожиданный поворот темы, приближение к подлинному трагизму. Бывший зэк, которому, конечно же, не занимать впечатлений, переживает крушение истукана как самое страшное событие в жизни.

 

Храм и мне бы ни хрена,

Опиум как опиум.

А это ж – гений всех времен,

Лучший друг навеки!

Все стоим, ревмя ревем –

И вохровцы, и зэки.

 

Две последние строчки настолько просты и точны, что могли бы служить эпиграфом ко всей той чудесной эпохе...

Впрочем, отчего же только к той?

И сейчас где-нибудь в Саратове или Саранске, где в безумной очереди за колбасой люди, пока дойдут до прилавка, прочитывают по три романа Петра Проскурина – подойдите поближе, послушайте разговоры. Там не только ропота вы не услышите или хоть какого-то сожаления – там звучат проклятия современной сытости, которая всех развратила и разбаловала, там ревмя ревут и вохровцы и зэки (каждый – и то и другое зараз) по тем временам, когда было еще хуже, что, естественно, означает – лучше, и когда тиран был настоящим тираном, а не то что не разбери-поймешь...

Отец-то (ошиблись тогда) оказался отцом, а что сукою – не меняет дела. Нет, то была не ложь и почти не метафора: он и есть подлинный наш отец, а мы – его сукины дети...

 

И еще: об использовании Галичем бранных слов, всяческих там нецензурных выражений. Он и здесь проявляет безусловный вкус и никогда не тратит такие слова впустую, только ради свободы на всю катушку. И поэтому они у него не назойливы, а всегда необходимы и всегда работают.

Это или точная характеристика персонажа, как непременное "бля" интеллектуала Володи Лямина, или нарочитое соединение несоединимости человека и обстоятельств:

 

Я в отеле их засратом, в паласе,

Забираюсь, как вернемся, в полати...

 

или неожиданное и смешное разрешение ситуации:

 

Подхожу я тут к одной синьорите.

Извините мол, комбьен, битте-дрите,

Подскажите мол, не с мясом ли банка?

А она в ответ кивает, засранка!..

 

Вообще живучесть, запоминаемость строчек Галича, их, как теперь говорят, коэффициент цитирования – высоки чрезвычайно. Это просто готовые формулы обихода.

 

Мы, выходит, кровь на рыле,

Топай к светлому концу?

Ты же будешь в Израиле

Жрать, подлец, свою мацу!

 

Скажешь, дремлет Пентагон? Нет, не дремлет!

Он не дремлет, мать его, он на стреме!

 

Хоть дерьмовая, а все же валюта,

Все же тратить исключительно жалко!

 

Мы ж работаем на весь наш соцлагерь!..

 

И так далее, и так далее, до бесконечности. Просто грибоедовское изобилие.

 

7

 

И единственная, на мой взгляд, теневая сторона... Я предпочел бы о ней умолчать, но уж слишком нарочитым и очевидным будет факт умолчания. Я имею в виду "серьезного" Галича.

Я знаю, есть поклонники и у этих песен. И они, конечно, в своем праве, но здесь необходимо четкое разделение. Потому что, как те благополучные сценарии писал другой Александр Галич, так и здесь перед нами иной автор, хотя с той же гитарой и под тем же именем. Эпиграфы из классиков, прямые обличения, горечь и пафос. Модуляции голоса, мхатовские паузы, по слогам растянутые слова и прочие средства давления на слушателя. Все серьезно, сурьезно – и все несерьезно, все на цыпочках и в напряжении. Пропускаешь, перематываешь пленку, чтоб послушать следующую, н о р м а л ь н у ю песню – и мотаешь, мотаешь без конца, потому что мало что скучно – еще и безумно длинно. Это Галич, не удовлетворившись легким жанром, подтягивает себя к высокой литературе. Какая нелепость, какая досада!

Бросьте, так и хочется ему сказать (а уже его нет, уже не услышит), бросьте, ну что за самоуничижение! Да ничем она не заслужила, современная литература этого вашего пиетета, пусть сама еще попробует, дотянется до песен под гитару. Поэзия – до песен Булата Окуджавы, проза и драматургия – до песен Галича. Кто знает, быть может, только здесь, в устном индивидуальном творчестве, осталось еще какое-то место для гармонии между искусством и жизнью.

Здесь осталось место для неожиданности.

Вот уже выясняется, что и гитара не обязательна, как не единственна стихотворная форма. Набрал силу Михаил Жванецкий, и оказалось, что устная эстрадная п р о з а – явление тоже вполне реальное. Краткость, точность, оперативность, блестящий юмор, не лабораторный, а идущий изнутри жизни и быта, да и при этом еще – абсолютный слух, да при том – обостренное чувство трагического, то есть то, о чем современной прозе остается только мечтать. Наша невнятная бумажная фраза с ее невыразительной пунктуацией теряется и выглядит просто жалкой на фоне открывшихся интонационных возможностей.

Но, видимо, испокон веков в каждом комедианте сидит эта язва, этот, я бы сказал, комплекс Мольера – неудержимое желание сыграть трагедию. Как будто переход в "высокий" жанр – это непременное повышение в чине и ранге. Да ни в коем случае, ничего подобного, не было так ни в какие времена, а сейчас – уже скорее наоборот!..

Но Галич не услышит, его уже нет, а и услышал бы – не послушался.

__________________

*Эти строки писались еще при жизни Высоцкого и, кроме своего прямого смысла, не могли предполагать никаких толкований, Сегодня, когда смерть его у всех на памяти, кому-то они могут показаться бестактными. Что ж, смерть – всегда смерть, что тут можно сказать? На сорок третьем году – нелепо, чудовищно! Но и мы ведь умрем, а Искусство, даст Бог, останется. Вот и Галича нет, и Высоцкого нет, но кто из них да и кто из нас захотел бы такой оценки своей работы – со скидкой на отсутствие автора?

 

 © bards.ru 1996-2024